Это – уже другая крайность, обозначившая ликвидацию традиционного для России федеративного устройства. На самом деле, начиная, по крайней мере, с эпохи Екатерины Второй, Российская империя была построена как асимметричная федерация, с вкраплениями элементов конфедерации (Герцогство Финляндское, Царство Польское, Хивинское ханство и т.д.), – об этом я писал выше, в начале раздела. СССР и РСФСР – также были федерациями (Россия – с усеченными полномочиями), в силу стержневого принципа централизма, свойственного тоталитарным государствам.
Политическая и конституционная реформа России, в которой важную роль играл Федеративный договор, подписанный 30 –31 марта 1992 г. и введенный в качестве составной части в Конституцию, закрепил основы нового федерализма России. Должен напомнить, что заключение этого Договора Верховному Совету удалось в очень сложных переговорах с лидерами провинций – тогда регионализм и сепаратизм были развиты необычайно, а государство – было очень слабым. Вот эта федеральная база государственного устройства России почти разрушена действующим политическим режимом – причем не вопреки Конституции, а благодаря ей, ее крупным органическим порокам, позволяющим трактовать конституционные статьи как угодно.
При этом следует учитывать следующее. Если исполнительная власть не встречает сопротивления со стороны других общественных сил – парламента, общественных сил, СМИ, – она неизбежно начинает экспансию – это свойство любой власти. Две другие ведущие силы, которые обычно играют роль сдержек и противовесов этой экспансии, – это парламент и провинции (не говоря уже об общественном мнении). Эти две силы показали, что они фактически не обладают политической и правовой субъектностью (в том числе по причине неадекватности их лидеров, точнее выражаясь – в силу их ничтожности). В дружно проклинаемые и отвергаемые всеми советские времена никому из представителей тогдашней бюрократии в голову не приходила мысль, что следует непосредственно из центра назначать глав провинций – соблюдались определенные приличия и уважение к избирателям и местным легислатурам.
Далее произошло сокращение финансовой базы провинций: в 1991–1993 гг. соотношение между доходами федерального и провинциальных бюджетов было нами установлено приблизительно в соотношении 45:55% (в пользу провинций). Это примерно тот показатель, который существует в федеративных государствах мира – США, Канаде, Индии и даже в Китае, а также западноевропейских странах; в настоящее время это соотношение в них составляет: 60:40% (в России – 65:35 в пользу центра). Особенно плачевно обстоит дело с финансовой базой муниципальных органов власти (собственно, последних нет, после насильственной ликвидации советов новых органов местного самоуправления не появилось, поскольку они самостоятельно ничем не распоряжаются – вся власть сконцентрирована у бюрократии исполнительных институтов власти).
Такое «реформирование» имеет безусловно негативный характер не только спозиций общих условий России с ее огромной территориальной протяженностью, делающей невозможным разумное управление из единого центра. Эти ограничения обнаружились еще в советские времена, когда системы управления были на порядок совершеннее нынешних – в части исполнительной дисциплины и отсутствия коррупционного фактора.
Дело и в том, что современное развитие государств мира идет по пути введения элементов децентрализации и федерализма, а не централизации и унитаризации функций государства. Соответственно, федералистские отношения рассматриваются не только с позиций углубления демократических начал, но и как фактор адекватного отражения производственно-технологических и информационных процессов, позволяющих провинциям динамично способствовать освоению новых производств и технологий, а также территорий. Без соответствующей самостоятельной финансовой базы провинции и муниципии не могут реализовать эти свои «ниши», а федеральные органы власти слишком далеки от них. Отсюда – блокирование регионального развития – проблема исключительной актуальности для России с ее немыслимыми региональными диспропорциями. Что касается устройства крупного многонационального государства – попытки к унитарности в нем вообще выглядят анахронизмом, чем-то из далекого «просвещенного абсолютизма» XVIII столетия... Сформировалась либеральная деспотия или полупросвещенное самодержавие.
Ельцинизм как политика потерпел совершенное банкротство еще при жизни основателя. Однако в политической практике осуществлялась его тотальная мимикрия – фундаментальной базой этого процесса выступает ельцинская конституция, которая может интерпретироваться как угодно, когда речь идет о властном инстинкте. Продолжение старой политики в новой оболочке («Борьба с бедностью»), включая стилевые моменты в деятельности Кремля, выдаются официальной пропагандой как «кардинально новые подходы», как некая «стратегия».
На деле происходил процесс ускоренного формирования неоельцинизма как стратегии Кремля, политической практики и идеологии. И на этот процесс никак не влияют такие «мелочи», как отставки правительства, выборы в парламент или даже президентские выборы – все предопределено. Почему? – Потому что в основе и ельцинизма, и неоельцинизма – одна, но всепоглощающая страсть-идея, это удержание любой ценой власти в государстве. Все остальное, включая надежды людей на улучшение своего бедственного положения, – это лишь общий фон (или инструмент) для удержания власти.
Такой подход в понимании самой природы современного государства и общества, управления ими с помощью манипуляций, – не адекватный общепринятому в мире цивилизованных обществ, – является во многом продуктом интеллектуальной недостаточности большой армии личного аппарата правителя. Свои недостатки, в частности неадекватное восприятие действительности, бюрократический аппарат «компенсирует» непрерывными интригами, поисками технологий по манипулированию, стравливанием политических сил и их лидеров, подавлением потенциальных противников и т.д., – что, собственно, и является фактором его бессмертия (прямо по Гегелю). Одним из последствий такой политики являются «вымывание» с политического поля общества способных и лидеров с большим потенциалом, доминирование «серости».
Наше молодое поколение, ныне повзрослевшее, получило свое воспитание под влиянием лживых и крикливых пропагандистских кампаний 90-х гг., отрицающих абсолютно все, чем жило общество на протяжении десятилетий, и без зазрения совести выдумывающих сказки о всеобщем подавлении властью всего и вся, вплоть до августа 1991 г. Или даже позже – до появления «великих спасителей-реформаторов!» Но люди постарше, которые подчас сами становились жертвами сталинских репрессий, склонны более объективно анализировать партийно-советскую систему, отделять зерна от плевел.
Напомню читателю, что я сам, во младенчестве, вместе со своим народом, был репрессирован, и мое детство прошло на самом севере Казахстана, куда в трескучий февральский мороз 1944 г. мы были депортированы. И о несправедливости сталинизма я узнал не по книгам и репортажам, и не в зрелые годы, а с детства, эту «категорию» впитал вместе с молоком матери.
Однако и мне, как и многим объективным аналитикам и сталинизма, и последующего развития политической системы СССР и современной России, – и это является историческим фактом, – хорошо известно, что со времен хрущевских реформ (нанесших мощный удар по тоталитарной системе) карательная функция государства резко сокращалась. Спецслужбы были поставлены под контроль тогдашнего общества. Пусть этот контроль и не был идеальным, но тем не менее, по сравнению с нынешним, он (контроль) был эффективнее. О массовых репрессиях спецслужб не могло быть и речи на протяжении последних более трех десятилетий до распада СССР. Не говорю об отдельных случаях, в том числе подавлении диссидентов, к которым, кстати, большинство общества относилось сочувственно-настороженно.